Физиология ханжей. Ваня

На вощеном полу казармы возле коптерки выстроилась очередь новобранцев. Шла раздача мундиров. Коптёрщиком был кичливый таджик с чёрной щёткой усов под узким, горбатым шнобелем.

«Сейчас объегорит. — подумал Иван, когда подошла его очередь. — Выдаст какие-нибудь обноски после дембеля. Ходи потом два года, как обдристанный».

Он заискивающе и кисло улыбнулся коптёрщику. Тот, осклабясь, поскрёб под носом, потом по сусекам и выдал, аккуратно сложенную в стопку, форму, — на удивление новую, сохранившую кантики фабричной глажки. Сгладило несчастье еще и то, что мундир хорошо сидел на Иване. Он сел на прикроватный стульчик и стал приторачивать погоны.

Вечером того же дня «щеглам» роздали письма. Иван получил целую стопку. Мама, папа и все родственники искренне соболезновали ему и выражали надежду, что он, выполнив долг, вернется.

Одно письмо вызвало оторопь. Это была открытка от недавно умершей бабушки. Округлые, убористые буковки поздравляли его с началом службы в рядах Вооруженных Сил ККР.

С ёкающим сердцем Иван еще раз перечитал письмо: «... будь честным, храбрым, слушайся командиров...» Да, такой же почерк был у нее и при жизни. «А вдруг это?! — сердце Ивана бухнуло. — Письмо с того света?... Нет...» — Ваня не верил в загробные сказки. Но у кого тогда рука повернулась так его надурить? бывший друг Гоша?... «Рота, стройся! Становись, кому сказал!» — истошно завопил, идя по проходу, старший сержант. Иван затесался во вторую шеренгу. Деды приняли его молча. Остальных новичков раздражённо выпнули в первую. Иван уже свыкся с мыслью, что русые кудри и обаятельная аура обрекут его быть любимцем роты. И пока шла читка фамилий, он успел освоиться во втором ряду и стал крутить головой по сторонам.

Позади роты, в тёмном пространстве кроватного отсека готовились к отправке домой четыре дембеля. Трое подшивали новые шинели, а четвёртый с занесенной иголкой застыл над погоном и толи заснул, толи силился что-то забыть или вспомнить. Все они были странно худы и одеты ни ленон весь как — в сальные полинявшие гимнастерки. Ближний к застывшему то и дело толкал его в бок, подначивая продолжить шитье, но тот все более обмякал и горбатился, пока из слабых рук не выпала шинель. Солдат завалился на кровать и, скорчившись, сдержанно застонал в подушку. Его друг, со смущенной оглядкой на роту, преданно наклонился к нему и что-то зашептал ему на ухо, видимо, успокаивая. Рыдания усилились. Дрожало и билось все тело. Дойдя до крайних содроганий, оно напружинилось, опало, из-под подушки вышло скуление, и всхлипы затихли. Ваня с недоумением отвернулся: и это дембель?

В конце коридора, облокотившись о тумбу дежурного, стоял, завёрнутый в длинную дымчатую шинель с полковничьими погонами, старик. В складках его сухого лица сидели хитрые (то притворно-сонливые, то прицельно снующие по солдатам) глаза. Когда сержант закончил проверку и с ладонью у виска подошёл к нему, старик снял фуражку, огладил седые редкие волосы:

— Все?

— Так точно, товарищ полковник.

— Отправляй.

«Рота! — заорал сержант. — Нале-е-е-во! Бегом марш! Стройся у казармы в колонну по четыре».

Они выбежали из казармы. Вокруг, куда не кинь глаз, простиралась степь. Над ней нависало низкое свинцовое небо. Невдалеке уныло зияли чёрными окнами три серых нескладных строения: столовая, пищеблок и штаб. Ветер катал по плацу перекати-поле.

Сгрудившись в колонну по четыре, рота в ногу пошла в столовую. Оставив мотать перекати-поле, ветер налетел на колонну.

Ивана пронизали холод и чувство оторванности от дома, от всего холеного, сытого; и нахлынула тоска по утраченному уюту; и пришла обреченность: вот так, два года, изо дня в день, они будут маршировать под дождем и снегом в столовку, потом в цех, потом в казарму... А когда в лицо назойливо полетела снежная пороша, чувства эти стали настолько велики, что Ваня захотел умереть, лишь бы не видеть эти чугунные солдатские ряхи, не слышать свирепые окрики сержанта, не ежиться от порывов промозглого ветра, не вздрагивать от пинков идущего за ним деда... Просто лечь на плац ниц и не вставать, пусть они идут себе дальше в столовку жрать какую-нибудь говеную солдатскую кашу дробь-шестнадцать.

Но кашей в столовой не пахло. На длинных столах стояли миски с кусками парного вареного мяса. Возле каждой — галета и палка салями. Ни вилок, ни ложек.

Сглотнув чувство обреченности, Иван набросился на еду. Ел торопливо и жадно, руками таская из миски кусочки. Глотал, обжигаясь, почти не жуя, но, когда прогремела команда сержанта «Кончай жрать! Выходи строится!» все равно не успел — оставалось салями. Воровато сунув ее за пазуху, Иван по-утиному валко засеменил к выходу. В сумерках рота построилась и побрела заступать на ночное дежурство в цех мясопереработки.

Он возник перед ними из полумрака белой прямоугольной глыбой. На круглом плафоне, освещавшем крыльцо, коричневела надпись «ПИЩЕБЛОК».

Они опустились по узкой стертой лестнице и оказались в огромном бункере, таком огромном, что двери на дальней, граничащей с цехом, стене, казались квадратными точками. Их было две. Новобранцы пристроились к правой, растянувшись вдоль стены кривой колонной. Старослужащие скрылись за дверью.

Некоторое время ничего не происходило, затем дверь отворилась. В нее быстро вошел солдат. За стеной раздалось урчание и лязганье каких-то машин.

Ваня досадливо сплюнул: «Вот же черт! Его угораздило оказаться почти в самом конце очереди. Все теплые и престижные рабочие места будут расхватаны до него». Иван завистливо укусил взглядом далекие стриженные затылки: «Ну ничего, он им еще припомнит!»

В час по рядовому очередь медленно двигалась.

Иван устал считать электрические лампы под сводом и оперся плечом о навесной деревянный ящик, в котором на фоне бардового бархата стояли наградные кубки. После переживаний и пережеванного его клонило в сон. Но топот на лестнице вырвал из дремы. В бункер вбежала рота девиц-новобранок. Ведомые бабой-сержантом, они пристроились к левой двери.

«Девчонки?... В армии?...» — окончательно обалдел Ваня.

За юницами вошел полковник. Тот самый старик из казармы. Распахнув полы сизой шинели, он напыщенно произнес: «Товарищи солдаты! Время пришло, чтобы вы послужили Родине! Отдали ей свои души и свои тела до последней клетки крови. Все знают, в каком положении находится наше общество, а кто не знает, тот обязан знать. Положение серьезное, очень серьезное! Мы стоим у последней черты. И я надеюсь, многие, если ни все, меня поймут. Разные супостаты поднимают свои бедовые головы. Через своих шестерок они пробуждают в народе инстинкты торгашества и рвачества. И рвотные массы капитализма грозят подмыть кое-где партийную дамбу нашего общества. Как грибы, тут и там возникают пророки. Они предвещают конец всего, что создано нашими предками. В такой обстановке отчизна командует — надо. И кто, как не мы должны отчеканить ей — есть?

Армия должна поставить заслон пророкам и порокам. Да — Армия — это отлаженный механизм, в котором важен болт каждого рядового, шуруп каждого ефрейтора, шестеренка каждого генерала. Но этому механизму нужен белок, чтобы оно все работало. Что солдат лопает, так он и ходит... Армия не должна поститься. В том, что солдат ест — залог здорового биоценоза нашей Родины, оплот ее обороноспособности. А солдат ел, ест и будет есть! Товарищи новобранцы! Вам выпала честь служить в батальоне стратегического назначения. Ибо питание — есть стратегия и цель нашего воинства. Порой кажется, что служить в общепите — такая рутина! Но и здесь есть место подвигу. Нужно только настроиться, понять, что вы — не парнокопытный скот, что вы — воспаленные патриотизмом сердца отечества!»

Полковник понес ахинею дальше, все более распаляясь. Иван рефлекторно выключил слух и от нечего делать стал разглядывать кубки — чугунные статуэтки солдата и медработницы, замахнувшихся бросить одну совместную гранату. На бронзовых шильдиках было написано: рядовому Монрюхину Н. А. лучшему подавальщику, рядовому Сутулину О. Л. лучшему волочильщику, сержанту Дробинскому В. В. лучшему мясорубщику, ефрейтору Гнедыш З. Г. за проявленный гедонизм, рядовому Баклашину О. Я. пердовику производства. Иван улыбнулся, наверно, нарочным ошибкам гравера.

Он дошел до места, где очередь изгибалась под тупым углом. Отсюда, когда дверь отворялась для впуска очередного солдата, был виден, облицованный кафелем, тамбур, — скорее всего, раздевалка перед входом в цех... И точно! Вскоре Иван разобрал над грудой мундиров в углу, выжженную на доске, надпись «Оставь одежду всяк сюда входящий».

Колонна делала очередной гиб. С нового места просматривался проем в цех, закрытый массивной железной дверью. С протяжным сипением двери на миг отворились. За ними открылся кровавый могильный, лишающий разума, ужас. На полу цеха стояла громадная мясорубка. Ревя электродвигателем, она заглатывала своим приемным раструбом кричащего солдата. Из, висевшего над мясорубкой, потолочного механизма были выдвинуты два толстых стержня с хромированными дужками на концах. Ими они напирали на плечи солдата, подпихивая его на шнек. Жилы на лбу и на шее жертвы страдальчески вспучились. Глаза выпирали из черепа. Рот раскрывался в немом, вязнущем в грохоте ротора, крике. Вращающийся шнек втягивал новобранца рывками. Его окровавленные пальцы обреченно скользили по бортику жерла. Из дырок выходной решетки на ленту транспортера валили, ставшие фаршем, ноги солдата.

Двери захлопнулись.

Одеревеневший от ужаса, Ваня нашарил в кармане открытку от бабушки. Схватился за нее, как за круг утопающий: это сон! это сон!! И он скоро проснется. Бабушка вытащит его из кошмара. Ноги по колено налились чугунной слабостью — не убежать! Руки по локоть объяла межзвездная стужа — не дать старослужащим в зубы!

И те, перед ним, кто ухитрились заглянуть поверх голов в цех, были также контужены страхом и деревянно ковыляли к дверям. Иные замирали, задние напирали на них, и очередь как бы спрессовывалась. Тогда из тамбура выходили два гада-деда, выкручивали застывшему рекруту руки и втаскивали его внутрь.

Оскаленная пасть двери надвигалась.

Ваня готов был рухнуть на колени, умолять о пощаде, лебезить перед старым хрычем или перед кем угодно, пойти на что угодно, вплоть до. Он не знал, на что мог пойти, лишь бы остаться жить. Жить! Жить! Как хочется жить! Теперь, когда жизнь измерялась в солдатах перед ним, каждый затылок стал драгоценен, каждая макушка равнялась алмазу. С каждой шеей Иван расставался, как старый сквалыжник с монетой. В каждой спине проживалась и переживалась вся его короткая жизнь (её выпуклины, вмятины, поступки, проступки, чаяния и веяния) заново. Ваня осатанело вбирал в себя разные звуки: шорохи, шелесты, шепоты, шиканье, шарканье; взахлеб всасывал запахи пыли, сапог и подмышек; неистово обгладывал ощущения зуда между пальцев ног, холода в одеревеневшей пояснице, тяжести рвотных позывов в желудке; жадно впитывал свет электрических лампочек, цвет металлических шильдиков на фоне бардового бархата.

Всё это время полковник что-то говорил. Слова гулко отдавались от свода и оседали тяжёлой баюкающей канителью на спины солдат и солдаток.

Вдруг, среди слов нечто ярко (спасительно-ярко!) блеснуло. Иван ухватился за эту нить.

— Гнусинский! Рядовой Гнусинский!

— Вы что, оглохли!? Выйти из строя!

— Есть.

— Мне нужен мясорубщик взамен ушедшего на гражданку. Ваша бабушка — моя давняя боевая подруга — рекомендовала мне вас. Справитесь? Работа кровавая.

— Да, товарищ полковник! Так точно! Всегда готов! — Ваня звеняще выпаливал фразы.

Полковник свел куцые брови.

— А проверку пройти, пройдешь?

— Смогу, товарищ полковник!

Старик выбрал из девичьей очереди трёх, замороженных ужасом, пигалиц:

— Вы трое — ты, ты и ты — обеи за мной. — и широким шагом направился к, незамеченной ранее, боковой двери.

За ней находилась пустая квадратная комната. В центре, на свежевыкрашенном щелястом полу, стояла железная кровать, покрытая грязным, в желтушных разводах, бугристым матрасом.

Каким-то шестым обострившимся чувством Иван обнаружил, что вовсе не матрас перед ними и даже не подстилка, а тюфяк — тюфяк в его староанглийском матюгальном смысле. И на нем (сполох догадки окрасил ивановы щеки) справляли мужскую нужду! Казалось, эта нужда прошла по тюфяку бурей, оставив после себя: рытвины (не отпечатки ли коленей?) ямины (не следы ли лопаток?), комья ваты, торчащие грыжами из порывов сбоку (настолько сильны были бури порывы!) и плевки (закончив терзать тюфяк, буря, агонизируя, разразилась плевками, застывшими в грязные желтые кляксы). Похоже, и девушки тоже заподозрили в матрасе что-то тюфякское. Они потерянно скуксились в углу и краснели. Особенно та — рыженькая, с конопушками, выглядывающая из-за плеча смуглой, рослой узбечки. Полковник скомандовал Ване:

— А ну-ка, Ванюша, ложись на кровать.

Тот рассеянно шагнул навстречу заплёванным ямам и ватным провалам, обо что-то споткнулся и уже в падении стал лихорадочно думать: «Проверка, проверка, сейчас будет проверка, вот сейчас, да, в чем?... неужели?... он сейчас будет кого-нибудь, или всех?... или со всеми?... нет!... никогда!!... может быть:» Тюфяк принял рухнувшее на него тело. Скрипуче прогнувшись, кровать саданула облупленной спинкой о стену. И людей обступила тишина.

По извилистой коныжной трубе, проложенной под потолком под уклоном, прошелестел полуночный кал.

— И еще, — сказал полковник, словно не замечая оплошности бойца, — мне нужна расторопная девица на побегушках. Где депешу отнести, где искусственное дыхание оказать бойцу. Мало ли что бывает. Иной раз, солдат без сознания лежит. К примеру — контуженный. И надо его к нашей жизни вернуть. Хоть это и брезгливо и боязно. И скромность не дает. Ну, кто из вас вызовется Ваню для пробы уважить? Кто бойкая? Остальные пойдут под нож, в закрома родины. Пигалицы потерянно жались к стене.

— С тоской я гляжу на нонешнее пополнение. Неужели, никто? Неужто зарастет к Ивану народная тропа? Вот так скромницы! Что, все только на мясо годятся?

Пигалицы с тоской искушаемой скромности смотрели на Ваню.

— Я, можно я, товарищ полковник? — не выдержала рыженькая с горящим лицом.

Она подняла руку, как ученица за партой, и трясла ею мелко, в сомнении. В такт руке дрожали две, выбившиеся из-под пилотки косички.

— Можно Мишку за шишку. — пошутил полковник. — В армии надо говорить — разрешите.

— Разрешите, товарищ полковник?

— Как звать?

— Соня я.

— А фамилия?

— Сироткина.

— Родом откуда?

— Норвегия.

— Варяжка, значит, как и Ваня. Мала ты еще, варяжка. Тебе бы еще во второй полусредний ходить. Ума набираться да тела. Ну да раз армия призвала, значит надо. Иди, оживляй больного.

— А что надо делать?

Старик саблезубо осклабился.

— Вот это другой разговор! Искусственное дыхание делать умеешь? рот в рот?

Важно кивнув, Сироткина приступила к поверженному, набрала в грудь побольше воздуха, быстро наклонилась. Ваня зажмурился. Губы Сироткиной влажно прижались к его губам. Она вдунула в него воздух. Вместе с яблочной свежестью, Иван обрел второе дыхание. От него голова пошло кругом. Такое с ним было впервые. И долго сопротивляться — делать вид, что оживить его — дохлый номер, — он не смог, не выдержал — обслюнявил налитые губы солдатки в ответ.

Полковник ходил вокруг да около.

— Так, так, ожил. Ну вдруг, неровен час, языка придется брать? Возьмешь?

Рядовая прервалась на вздохе: — Возьму-у.

Ваня высунул язык и дал его, как можно больше. Соня заворожено захватила язык губами и стала, зачем-то, сосать.

— Так держать! — ворковал полковник.

Но Соня не просто держала. Она сосала! Ваня быстро слабел. Но в то же время в нем появлялась какая-то упругая упрямость, потом даже твердость и монолитное желание понять — зачем? И скоро он понял. Хитрым этим приёмом через языка высасывают всю правду об организме неприятеля. И правда эта была в салями, что так не кстати уперлась Сироткиной в локоть.

Понял и забеспокоился — вдруг обнаружат. Какой будет позор! Или хуже — старик запихает его в мясорубку!

И тут, как назло, рядовая отпрянула и опасливо покосилась на бугор.

— Товарищ полковник, — стукачка Сироткина лезла из кожи в сексотки, лишь бы старик не отправил на мясо, — у него там что-то.

— Что там? — старик посерьезнел, насупился.

— Что-то лежит.

— Не может быть. А ну изьять!

Сироткина в ступоре мешкала.

— Рядовая Сироткина, произвести досмотр пазухи рядового.

— Есть.

Она расстегнула пуговицы. Её, всё более наглеющие пальцы, закопошились у него под одеждой. «Что будет? — панически жмурился Ваня. — Что сейчас будет!» Пальцы нашли колбасу. Как будто их треснуло током. Сироткина с писком отдернула руку, прижала её к груди. Потом расхрабрилась и снова полезла. На этот раз зацепила крючочками пальцев и потащила наружу. «Плод» выпал ей в руки. Она диковато отшатнулась.

Ваня готов был провалиться сквозь пол, настолько ороговевшая колбаса походила макушкой на желудь: шкурка на её конце кольцом сошла, оголяя лоснисто-синюшную мякоть. Казалось, трупное окоченение салями начинается с головы. Но разгоняя не последовало. Разгоняя Ванину виноватость, полковник совсем не гневливо, скорее журящее, прожурчал:

— На воре и палка горит.

У Вани с души отлегло: «Старикан-то не злой, а прикольный. Другие из-за котлетки удавятся, а этот салями простил. На воре, говорит, палка горит. Прикольный. А эта-то крыса, у него там что-то. Бывалая крыса. Но это мы еще посмотрим — кто кого».

Итак ему разохотилось выслужиться, скарабеем пролезть в доверие полковника, что предложи тот отдать конец, он бы и это сделал: хоть этой крысе, хоть кому.

— Отдать конец. — словно подслушав его мысли, произнес полковник. — А тебе, рядовая, произвести отсос ядовитой суспензии из предположительно гангренозной части тулова раненого солдата.

Соня непонятливо заморгала.

— Как, прямо ртом отсос, товарищ полковник?

— Да, рядовая Сироткина, надо нам быть всем уверенным, что ты не спасуешь перед гнилыми останками солдата на поле брани.

Было видно, что Сироткину тошнит от одной мысли, что это исчадие солдатской пазухи придётся брать в рот. Ставшее некрасивым, лицо искривило отвращение. Уголки губ, дрожа, изогнулись к низу. Пуговка носа наморщилась. От нее во все стороны врассыпную бросились веснушки.

Но рядовой Сироткиной хотелось жить, пусть даже и так, — сося ядовитые колбасы.

Она накренила палку к устам (все в комнате выжидательно застыли) и представила, что это не заражённая бутулизмом салями, а жопа, вставшего с горшка, гномика. Повеяло сказкой. Стало не страшно. И Соня нажала губами на жопу. Проказливо слетели гномовы шорты и с ними шоры с глаз Сироткиной: во рту бутулёзная Ванина колбаса, а не задик потешного гнома! Щеки солдатки раздуло. Зеленые с поволокой глаза съехались к носу. «Ишь щекастая стала. — подумал Ваня. — Ещё чему-то удивляется». Соня судорожно взатяг соснула и попыталась стянуть с колбасы кожицу вниз до конца. Но легко отслоившись с головы, шкурка дальше не шла и была к телу колбасы будто приросшая. От натяга она утонилась, запунцовела, испещрилась под желудем сеткой извилистых меленьких ниточек. «Так она пришита!» — догадалась Соня и попробовала отковырнуть кожуру ногтями почти панически, потому что, что же будет если ей не удастся очистить и обсосать колбасу целиком?! Старик её снова накажет!

Снова и снова ноготки санитарки впивались в покрасневшую кожуру. Колбаса вздрагивала, но не лопалась. Не в такт ей Ваня вскрякивал и с горящим лицом вытягивался в струнку. И от этого у Сони возникло смутное ощущение, что между колбасой и солдатом существует какая-то связь. Не то, чтобы они были одним организмом (наоборот — колбаса жила отдельной от солдата жизнью), скорее это была какая-то неуловимая метафизическая зависимость. И сама салями (что-то в ней назревало, что-то сгущалось) должна была вот-вот дать ответ — какая. Чтобы ускорить пришествие ответа, Соня до ушей растянула рот и погрузила в него салями как можно глубже — до гланд и дальше. И хотя голова салями стала совсем близко от ее мозга, понимание не приходило. Она отстранилась, хватая ртом воздух.

— Товарищ полковник, — рядом с громадиной палки лицо санитарки казалось тщедушным, — я не понимаю, я: — Чего ты не понимаешь?! Ах, ты не понимаешь! А то, что солдат лежит без дыхания на гране гибели — это ты понимаешь? Он за неё почти жизнь отдал, а она, видите ли, рот боится суспензией замарать. А ну раздевайся! Да, всё с себя снимай! Живо! Форма одежды номер ноль.

Сироткина молча поднялась. Это было выше её сил — раздеться при них — старике и солдате. Она покосилась на дверь в бункер. В глазах задрожали слезинки коротенькой Сониной жизни. Пряча их, она стянула с головы пилотку и ткнулась в неё лицом. Теперь слезы нашли выход и обильно мочили пилотку. Что ни слеза, то воспоминание о куцых, но ярких событиях жизни варяжки: прощайте фиорды в тумане, прощайте крикливые крачки, прощай и ты — кружок юных карикатуристок. Солдатка рыдала беззвучно, боясь стенаниями приблизить исход.

И насупившийся было полковник, вдруг, как-то странно смягчился:

— Прекратите истерику, в конце-то концов, рядовая Сироткина. Что вы разнюнились?! — и совсем уже ласково, — Ну, ну, рядовая, хватит вам уже ныть. Подумаешь, приказали раздеться при мальчике. Так мы ведь не на гражданке. Здесь в армии полов нет. Ну, хотите я вам помогу. Ремешок вам расстегну. Ух, как туго-то вы подпоясались. А теперь пуговицы. Сама?

— Са-а-ама.

Полковник с ремнем и улыбкой отошёл, а Соня, всхлипывая, завозилась с пуговицами мундира. Ивану показалось, что она копается с ними несколько сот лет. Потом она эру снимала кирзухи. Меловой период разматывала портянки. Миллиардолетия стягивала майку. Пол вечности расстегивала галифе. И вечность, прыгая на одной ноге, снимала кальсоны.

С момента её обнажённости, время стремительно рвануло вперёд. Мелькнул бермудский треугольник с чем-то подозрительным в нижнем углу. Но Ваня не был уверен, что это то самое, что ему показалось — рядовая прикрыла рукой треугольник и отвернулась от него слишком быстро. Поэтому, с докладом полковнику Ваня решил повременить. К тому же вид бермудского треугольника так дурно на него подействовал, так надавил на виски и взбаламутил кровь, что едва ли он мог издать что-нибудь членораздельное. Ему поплохело, как тем матросикам, сигавшим в воду в районе Бермуд.

— Хорошо. — членораздельно сказал полковник. — Ты ослица.

— Я-я осли-и-ица. — по-попугайски промямлила Соня.

— Да, — пожевав губами, кивнул полковник, — ты ослица, подвозящая к линии фронта тачку с боеприпасами. От тебя зависит, выиграют наши войну или проиграют. От тебя и от твоего погонщика сзади, который должен быть асом твоего тела.

Гнусинский, вставай, запрягай рядовую в дорогу. А ты, Сонечка, уподобься ослице. Полезай коленками на кровать, вставай в её позу и круп свой некрупный выпячивай к Ване. А ты не стой, как чурбан, на-ка ремень, подпоясай её. Ваня защёлкнул на Сониной талии бляху: «Старикан явно задумал унизить Сироткину до основания. Сначала сосала салями и уже все — дальше бы, вроде, чморить уже некуда, а он — на новую выдумку: опустить её ниже грязи, до уровня суки».

Ваня взглянул исподлобья на Соню; та лежала лицом в матрасе, по-прежнему прикрывая одной рукой грудь, другой — свою тайну. «Нет, чем так унижаться, уж лучше на мясо: — подумал Иван почему-то о Соне, не о себе. — И чё там у неё?»

— Но-о! Пошла-а-а! — Ваня дёрнул за ремень.

Вдалеке загрохотали раскаты сражения.

Он хлестнул её круп с плеядой родимых пятен на правой половине. «А ещё стучала на меня, падла! У него там что-то!... Получи теперь.» — и столько в нем было нетерпения, ража и злости, что он сразу вослился почти на треть.

— И-и-а-а! — закричала «ослица» толи от ража погонщика Вани, толи от желания быть похожей на неё.

От крика две другие солдатки шарахнулись друг к другу, в тесном сплетении ища защиты и утешения.

— Впарь ей, паря! Гони на передовую! — брызгал слюной на ухо Ивана полковник. — Всучи на полную! Пущай узнает почём втык мяса! А то ишь, жить захотела! Пущай ещё заработает! Пущай отрабатывает блудодни!

И Ваня, осиля впаривать остаток, ослил рядовую сурово, размашисто, бурно. Ослица стенала. Кровать скрежетала.

Солдатки в углу приникали друг к другу.

— Тов. полк. — «ослица» пыталась что-то доложить и даже поднимала зарёванное, некрасиво опухшее личико, но вновь и вновь срывалась стонать. — Он же меня, он же меня.

Полковник весь обратился в слух.

— Он же тебя?

— И-и-е, и-и-е.

Старик назидательно ткнул указательным пальцем:

— Варяжку варяг вразумлял враскоряк.

Гнусинский преданно засмеялся, потом зашатался живее и не праздно, а по делу — аккомодация осла (он это чувствовал) наступила и надо было подгонять тачку к нашим.

Он весь изогнулся, стараясь заглянуть под круп: её ладонь, прикрывающая то самое, шевелилась, совершая как бы прячущие движения; однако, нет-нет из-под пальцев выскальзывали розовые гребешки. Иван с торжеством распрямился. Так и есть — его подозрения подтвердились — Сироткина прятала за пазухой гребешок.

Там в столовке солдаткам давали на ужин. Она и сперла. Можно будет доложить полковнику. Обмирая от восторга близкого стукачества, Гнусинский вогнал Сироткину в эпицентр сражения. Вокруг все пылало. Потёк жидкий жир.

Восторг вытекал вместе с жиром, толчками. Внутри образовывалась пустота. Она нарастала. Остатки восторга проваливались в эту ПУСТОТУ. Там что-то с ними происходило и обратно всплывала какая-то гнусная серая рвота. Она растекалась по Ване и ему становилось понятно, кто такой полковник, кто теперь при нем он и что ему суждено отныне. Ваня зажмурился: что он наделал! что он наделал!! гнусно как! гнусно и пусто! и не остановить! И эту гнусность нельзя было унять, а разрастание ПУСТОТЫ остановить, лишь только проснуться. И Ваня свалился с кровати.

Он сидел на полу и, счастливый, держался за сердце: «Это сон! Это сон! Как хорошо, что он кончился! Весело тикали ходики. Через открытую форточку в комнату лились лучи восходящего солнца и ласкали розовые обои. Играло радио. И мама! Она ходила по кухне, издавая аромат жареного хлеба и голос: «Вставай, соня, школу проспишь». И было утро 54752 дня от рождества Ленона.

Дата публикации 03.10.2014
Просмотров 604
Скачать

Комментарии

0