Одиссея Китти
Я встретил их на этнофестивале в Кентакки. Сотни машин съехались к долине индейской речушки Миу, к буйным лугам, звеневшим от комаров, как офис от телефонов; среди них был потрепанный пикап, в котором приехал я, и еще более потрепанный фургон, в котором приехала странная компания – парень, девушка и еще девушка, точнее сказать, девочка.
Они кемпинговались по соседству со мной. Я наблюдал за ними и никак не мог понять, какие отношения связывают их. Парень, которого почему-то звали Тесак, был типичным раздлобаем, патлатым и засаленным, каких здесь было много. Девушке постарше было лет двадцать. Она была томной, роскошной, зверски чувственной и не стеснялась подчеркивать свою сексуальность, в которой все окружающие тонули, как в дурмане. Уже в первый день я увидел ее голые сиськи, от которых перехватило дыхание. Они были большими, избыточно-сладкими и упругими, как тропические плоды. Девушка (ее звали Вивиэн, Ви) вышла ранним утром из фургона в одной длинной юбке, с наслаждением потянулась, впитывая туманную чувственность утра, пару раз мотнула рыжеватой гривой, распущенной до бедер, как у русалки, и глянула в мою сторону. Я не успел отвести глаз.
window.yaContextCb.push(()=>{ Ya.adfoxCode.createAdaptive({ ownerId: 260971, containerId: 'adfox_1634710500746215', params: { p1: 'cqzfv', p2: 'hjpt' } }, ['tablet', 'phone'], { tabletWidth: 830, phoneWidth: 480, isAutoReloads: false }) })
Если кому-то из нас и было неловко, то это была явно не Ви. Она улыбнулась – одними глазами, как ОНИ умеют это делать, – снова мотнула гривой и сказала мне:
— Привет.
— Привет, – хрипло ответил я.
Впрочем, на следующий день я увидел еще более любопытное зрелище: голая Ви стояла, выгнувшись кувшином, и подставлялась дюжине рук, рисовавших на ней что попало.
Ее бесстыдная пизда, кем-то уже закрашенная, маслилась то ли от краски, то ли от удовольствия. Рядом на столике стояли разноцветные банки, куда окунались кисточки и пальцы. Несколько парней галдели и причмокивали, обрисовывая голую Ви, а та выгибалась от удовольствия, как рыжая пантера. Я мог бы присоединиться к этому коллективному творчеству, но постеснялся и глазел на краску, весело блестевшую на ее сиськах, а затем залез к себе в пикап и испачкал штаны.
Другая девушка была тоненькой и гибкой, как стебли здешних лугов, и совсем молоденькой – не девушка, а девчушка, девчоночка. Позже я узнал, что ей месяц только, как стукнуло шестнадцать.
Она всегда бегала в коротюсеньких шортах, которые отличало от трусов только обилие карманов и брелков. Казалось, вся она состоит из вытянутых, выгнутых линий, как луговая трава на ветру, – может быть, потому, что ее босые ножки всегда были оголены до самой попы. Звали ее Кэти, но все называли ее Китти. Она и впрямь была похожа на котенка: глаза, огромные и пугливые, и волосы, торчавшие вьюнками во все стороны, были у нее точно, как у мультяшных котят-разбойников. Это был диковатый, царапучий зверь, который часами мог молчать, никому не отвечая, – а мог носиться и отчаянно куроселить, захлебываясь от смеха. Смеялась она так, что пробирало в груди. Китти подыгрывала себе и каждое утро рисовала на мордочке черный носик и усики – по три с каждой стороны. Это било наповал, и, когда Китти пробегала мимо, забавная и усатая, в сердце кололи какие-то запретные токи. Фигурка у нее была совсем еще девчоночья: груди едва обозначилась – не столько объемами, сколько набухшими сосками, торчавшими сквозь ткань, – а бедра уже налились тугой каплей, но еще совсем не так, как у русалки Вивиэн.
Китти всегда бегала босиком, и ее ножки вечно были перемазаны в зеленых соках травы, в глине и в пыли. Ступни у нее были крохотные и славные до ужаса, с маленькими аккуратными пальчиками, которыми она шевелила от нетерпения, когда приходилось стоять и чего-то ждать. Обуви на ней я не видел ни разу и подозревал, что ее у нее вообще нет. Дикарка Китти обильно разукрашивалась цветами, веночками, всевозможными поделками-фенечками и походила на котенка, обмотанного цветными нитками. Рот у нее был большой, чувственный и капризный, вечно приоткрытый от волнения, носик маленький и аккуратный, глазищи зеленые, как у настоящей кошечки, волосы русые, отчаянно кудрявые и недлинные – до затылка, от силы до плеч.
Впервые я увидел Китти, когда она сидела с гитарой и пела. Пела она так терпко и хорошо, что внутри дрогнуло, и я был уверен, что это юная звезда, прибывшая на фестиваль; но в программе Китти не числилась, не стремилась туда попасть – и вообще, как выяснилось, оказалась здесь почти случайно.
Они с Вивиэн называли друг друга „сестричка”, хоть ни капли не были похожи. Меня остро интересовало, какие отношения связывают патлатого Тесака, томную русалку Ви и босоногого котенка Китти. С Тесаком и Ви было все понятно: они истомно целовались, слюнявя друг другу полголовы, и Тесак прилюдно мял Ви сиськи, вынуждая ее истерически хихикать и выгибаться; но с Китти все было странно. Я еще не знал тогда нравов хиппи и пытался вникнуть, почему и Тесак, и Ви, и другие парни и девушки так чувственно чмокают ее в губы, а она порывисто вытягивается им навстречу, стараясь соответствовать.
Вечером второго дня, когда все мы уже перезнакомились, я зашел к ним в фургон за сухим горючим – и отпрянул обратно.
Хихикая, Тесак завалил совершенно голую Китти на спину, а Ви, полуотмытая от краски, лезла к ней с каким-то тюбиком. „Ннннееее!..” – мяукала Китти сквозь смех, стараясь лягнуть Ви босой пяткой, маленькой и розовой, как хомячок.
„Вмешаться?.. Уйти?..” Мысли мелькали, наталкиваясь друг на друга; но поздно – меня увидели, и Ви простонала:
— Мэйсон, ну хоть ты скажи ей!..
— Что?
— Они ее и так уже изгрызли всю, живого места нет…
— Кто? Кого?
— А она не хочет мазаться… Репеллентом… О, полюбуйся! – Ви ткнула пальцем в начесанный комариный укус на ноге Китти, у самой ее голой пизденки. – Думаешь, тебя с такими волдыряками будут мужчины хотеть? А? Мэйсон, ты будешь ее хотеть такую, вот такую вот – вреднючую, изгрызенную, упрямую зачуханную котицу?..
Наверно, никогда еще у меня не было такого дурацкого вида, – учитывая, что хуй, опустошенный в пикапе, снова рвал мне джинсы. – Ну скажи ей, чтоб она мазалась… Ты большой, она тебя послушает, – тянула Ви, и я послушно сказал Китти: – Эй! Быстро мажься! А то тебя… – глядя, не отрываясь, на ее пизду, голую, пушистую, зиявшую пухлым веретеном меж задранных ног.
— Не хочууууу!.. Он такой вонююююючий… Как дерьмо, – капризно мяукала Китти. У нее были совсем детские груди, крепенькие и твердые на вид, как недозрелые персики или орешки, с большущими сосками, похожими на бутоны бледных цветов в пойме Миу. Я сто лет как не видел таких юных девочек голышом, и мне стало совсем не по себе.
— …Ооо, да ты уже готов, амиго мио. А ну-ка… Тесачок, справишься с котицей? Нам нужно выйти. На маленький приватненький разговорчичек… – Ви отдала ему репеллент и двинулась к выходу – на меня. Тесак игриво хохотнул.
Я вышел, все еще не понимая, что за «разговорчичек». Спрыгнув с фургона, Ви вдруг повисла у меня на шее и вцеловалась в меня плотными губами, жадными и пекучими, как огонь.
…Когда она оторвалась, я стоял, пошатываясь, и глотал воздух. Она говорила мне, задыхаясь, как и я:
— А ты ничего… Умеешь… Девушка есть?
— Девушка? – Я даже не понял, о чем она.
— А впрочем, неважно. Она меня простит. И тебя. А ну-ка… – выгнувшись, она потянула с себя блузку, обнажив два своих сладких манго. В глазах ее плясали черти. – Чего стоишь? Ты, летаргия, тень отца Гамлета!.. – и она нагнулась к моим штанам, ловко выпотрошив оттуда хуище с яйцами.
— Ооооо! Ууууу! Ну и таранчик! Куда там Тесаку! Мммм… – она ныла и улыбалась, предвкушая удовольствие, и тянула с меня футболку, и насаживалась животом мне на хуй, разбухший, как бревно…
Вокруг полыхал закат, желтый и дикий, будто мы были в джунглях; рядом ходили, смеялись, пели, жгли костры…
— Нас увидят, – стонал я.
— И классно! Обожаю, когда смотрят. Эй!.. – она махнула рукой какому-то парню. – Привет, Сэмми! Отпадный вечер!
— Ооо!.. – ответил Сэмми. – С новеньким? А со мной когда?
— Когда отрастишь вот такой хоботок, как у него, – Ви махнула ему моим членом, как дубиной, а я почувствовал, как проваливаюсь в кипяток. – А ну-ка, ну-ка…
Она усадила меня на складной стул, стоявший у фургона, и задрала юбку, под которой не было ничего, кроме голых бедер и розовой масляной пизды, распахнутой, как моллюск. Оседлав меня, Ви всосалась мне в рот своими плотными, пекучими губами, от которых хотелось выть, как от щекотки, и напялилась голой мякотью на мой хуище…
— Уиии… – корчилась она, жаля меня языком в губы и в нос. – Обойдешься без минета… Я тебя зверски хочу. Ты что, колдун? Уууу… ооо…
— А Тесак? – все-таки спросил я, утопая в ее пизде.
— Что Тесак? Он обожает, когда меня ебут. Обожает смотреть. Небось и щас смотрит.
В складках брезента, прикрывшего зад фургона, я видел голову Тесака, а потом и Китти, глазевших на нас, и лопался от неловкости, – но быстро забыл обо всем на свете и втянулся в бешеный ритм секса, первого публичного секса в моей жизни. Мне было весело, умопомрачительно жарко и вкусно. Меня будто выкупали в лакомстве, на которое я облизывался, как мальчишка на витрину, – и я барахтался в нем, как во взбитых сливках, перемазывался и хлюпал блаженной липкостью губ, выедавших меня, как нежные каннибалы.
Ви скакала, упираясь мне в плечи, трясла сиськами, подлетавшими до небес, насаживалась на меня с размаху и морщилась, когда вдавливалась в меня глубинным мясом:
— Так глубоко… еще никто… аааа!.. где такой дрын отрастил?.. – хрипела она, размазываясь пиздой по мне. Мы запутались в ее широкой юбке, свалились со стула, ушедшего глубоко в землю, и еблись на траве, истоптанной ногами и колесами. Трава пахла бензином, и волосы Ви, когда я зарывался в них, тоже пахли бензином. Я долбил Ви, толкая ее по земле, и вскоре загнал ее под фургон, и Ви выгнулась, корчась под моими толчками, и уперлась рукой в колесо… Она пищала, закатывая глаза, выгибала сиськи кверху и пускала пузыри, – но я уже не мог выдержать:
— Аааааааааааа… – Вкусность ее тела, тугого, молодого, жадного, как тысяча зверей, вскипела во мне, и в паху натянулась резина сладкой боли, набухла, разрослась до предела, до черной дыры в теле и в мозгах…
— Нууууу… – стонала Ви, забрызганная с ног до головы. – Ну ты и… Не мог уже?.. А ну давай… давай… – она стала раком и подставила мне свою пизду, и я теребил ее, мял и тискал, как липкого зверя, а Ви хрипела и бодала макушкой колесо.
Я не понимал, кончает она или нет, и вообще ничего не понимал: во мне разлилась бездонная пустота, горьковатая от звериного секса на людях, и я не знал, кто я, что делаю и что чувствую. Когда все кончилось, я услышал из фургона, где были Тесак и Китти, надрывный стон-мяуканье…
Ви, судя по всему, была так же измучена, как и я. Не помню, что мы делали после секса, о чем говорили, как простились; помню только, что я дополз к себе, вытянулся в своем спальном мешке – и провалился в лиловую пропасть без дна, звеневшую цикадами и комарами…
***
Наутро мы здоровались иначе: Ви заурчала, увидев меня, а я вовремя понял, в чем дело, и чмокнул ее в губы, моментально излизавшие мне пол-лица. Тут же была и Китти: поймав ее набыченный взгляд, я нагнулся к ней и тоже чмокнул в ротик. Китти ответила, благодарно вымазав меня слюнями. Ее губки и язык были совсем другими на вкус, чем у Ви: терпкими с кислинкой, как болотная ягода.
День прошел дико и головокружительно: солнце, дурман трав, ветра и воды, песни под гитару и табла*, всевозможные затеи в индейском, индийском, кельтском и каком угодно духе, обилие женских тел, оголенных для разрисовывания, для купания, для любви и просто так… Нагота здесь была не то что бы нормой, а скорее модным костюмом, на который решались не все, но многие. Я никогда еще не видел столько голых сисек всех размеров, форм и возрастов, и голова у меня шла кругом. Несколько хорошеньких девушек, разрисованных до ушей, бродили с голой пиздой и млели от того, что это можно. Пару раз я видел секс – и не мог себя заставить пройти мимо, и пялился, как идиот, на бесстыдные молодые тела, барахтавшиеся в траве и в воде.
_________________________________
*Табла – индийские деревянные барабаны. – прим. авт.
Купание здесь было особым делом, пожалуй, главным после любви и творчества. Круглые сутки мелкая, заросшая кувшинками речушка Миу пестрела мокрыми телами – в юбках, в платьях, обтягивавших бедра и сиськи, и совсем без всего. Решив, что я ничего не теряю, я тоже стянул трусы – и пожалел об этом, когда мой дрын вытянулся, как коряга. Вивиэн и Китти не было, и я, потолкавшись среди голых сисек, вылез на берег. Купание в ледяной Миу было адски приятно, но отобрало все силы, и я дополз к своему пикапу, как улитка, и тут же завалился дрыхнуть.
Вечером Ви усадила меня на складной стул, и мы снова еблись на виду у всех. Она для этого случая разделась догола, и я подыхал от вкусноты и вседозволенности, проебывая ей влажную, вкусную пизду до самого сердца.
Я мусолил и смаковал Ви, голую и молодую, гибкую, как пантера, лизал ей лицо, трепал сиськи, которые становились тем туже и тверже, чем больше я трепал их, рылся в ее русалочьих волосах, мял ее всю, как живую голую куклу… Ви мычала, морщилась – и вдруг вскочила с меня, хлюпнув пиздой:
— Ааууу… Что-то сегодня больновато, видно, мэ подошли… Точно! – она ткнула в кончик моего хуя, вымазанный в крови.
Прежде чем я успел что-то сообразить, она крикнула – Киттииии!.. Ничего, сейчас найдем зама, – сказала она мне, подминая сиськи руками. Из-за фургона вышла Китти, и Ви сказала ей, будто говорила самую обыкновенную вещь на свете: – Сестричка, у меня мэ, мне больно. А ну-ка… глянь, какой боец! Он достанет тебе до маточки, тебе будет офигезно, как в раю, и ты лопнешь от кайфа. Не думай, Мэйсон, она хоть и зелень, но вкусненькая, не хуже меня. Только осторожно, не порви ей ничего, она ведь совсем котенок…
Ви отошла, и не думая отворачиваться, а усатая Китти стала около меня. Щеки ее горели.
Я был в шоке и не знал, что делать и говорить. Китти с ужасом смотрела мне между ног: ей было и стыдно, и страшно, и очень хотелось попробовать, и еще ужасно хотелось, видно, быть взрослой и вкусной, как Ви. Оглянувшись на нее, Китти стала раздеваться: обнажила свои тверденькие орешки, двигаясь грациозно-неуклюже, как все подростки, – а затем и пизду, волосатую, дикую, как у зверя. Снова глянув на Ви, голая Китти подошла ко мне, заглянула мне в глаза…
„ Стоп!.. Нельзя!.. Не надо!..” – кричало во мне; но вместо того я положил руки ей на бедра, притянул к себе и лизнул орешек груди, бледный и тугой, как почка.
Секунда – и я слюнявил ей соски, один и другой, а Китти дрожала, пищала и подставлялась мне. Сто лет, как в моих руках не трепетало такое юное существо, и я потерял голову. Мы лизались дико и неуклюже, по-зверячьи: я – сидя, Китти – нагнувшись ко мне, как к ребенку.
Я пощупал ей пизду: она была мокрой, хоть выкручивай, но для верности я подрочил ее. Голая Ви наблюдала за нами и давала советы:
— Залазь на него верхом… как на жеребца… вот так… Круто, ты классно возбудилась, сестричка, ты супер!.. А теперь надевайся, давай, только осторожней… Мэйсон, помоги ей!.. – и я помогал: вставлял хуище в мохнатую пизденку, и Китти, подвывая, надевалась на меня и обтягивала мне хуй своим узком нутром, тугим, как чулок.
Проткнув ее до упора, я заглянул ей в глаза. Они были перепуганные, дикие и сумасшедшие. Легкая, тонкая Китти, напяленная на мой хуй, смотрела на меня просительно, даже умоляюще. Приоткрытый рот ее блестел от слюны. Недолго думая, я притянул ее к себе и прильнул к губам.
Китти неуклюже отвечала мне, стараясь „соответствовать”, но я навязал ей нужный ритм, истомно-сладкий, без лишних нервов, влизался языком в ее нежное нёбо и горлышко, общекотал ей все зубки, десны и сладкую изнанку губ, – и Китти обмякла в моих руках. Наши губы слепились в тающий ком, и легкие бедрышки Китти сами, без моей помощи закачались на мне – вначале легонько, плавно, затем сильней, быстрей, быстрей, еще быстрей, – и затем уже зверски, требовательно, отчаянно, как у зверя…
— Ооо! Молодцом, сестренка! Вжарь ему как следует!.. Ааау!.. Оооу!.. – подвывала за кадром Ви. Краем глаза я видел, как Тесак треплет ей пизду и мнет сиськи, но мне было все равно: озверевшая Китти плясала на моем хуе, кусалась, царапалась и мяукала, как настоящий кот, и я отпустил все тормоза.
Я обхватил ее, легкую и дикую, и проебывал до печенок, всаживаясь до упора в узкую пизду. Мы уже не целовались, а только долбились бедрами, как бойцы в поединке. Китти таращила глаза и громко ныла; по щекам ее текли слезы, но я знал, что ей не больно, и вообще – мне было все равно, и я просто ебал ее, лопаясь от черного звериного кайфа. Ебать ее было жестоко, запретно и невыносимо сладко; вокруг столпились зеваки, но я никого не видел и не слышал, и сам орал, не стесняясь никого и ничего. Хуище мой долбил ее в одну точку – где-то между пиздой и пупком, на верхней стенке влагалища, – и я видел, что ей это нравится, сводит с ума, выворачивает ее наизнанку, вынуждает задыхаться, пучить глаза, гнуться, как на электрическом стуле, выть бешеной гиеной…
Вдруг она скукожилась, впилась в меня до костей – и забилась в конвульсиях. Такого пронзительного воя, таких остекленевших глаз я не видел, не слышал и не думал, что увижу и услышу. По яйцам, по ногам у меня потекли горячие струи, затекая в штаны; я не сразу понял, что они брызгают из Китти, выплескиваются из нее с каждой конвульсией, как сперма из головки, обжигают мне хуй и стекают прочь, на штаны и на землю. „Обделалась, что ли?”, думал я, не зная тонкостей женской кончи. Вокруг гремели аплодисменты и поощрительный свист, как в цирке, когда артист делает крутой трюк.
Я растерялся от звериного оргазма Китти, от того, что нам хлопали, как артистам, и не успел выйти из нее: сладкая воронка в паху набухла, лопнула, и я излился туда до капли, выхолостился, как пустой тюбик, – а Китти все еще плясала на мне, хватая воздух. Потом она затихла, отпала от меня, и как-то выяснилось, что мы оба лежим в траве, опрокинутый стул колет мне плечо, а вокруг шумят голоса и снуют высокие фигуры. Они улыбались нам, присаживались на корточки, добродушно говорили что-то, а Тесак мычал мне в ухо: „надо было пизденку ей погладить, тогда она выкончалась бы до капли, а так в ней еще осталось…”
Я видел, что за Китти рады, как за ребенка, получившего подарок, и мне это было странно и дико, хоть с другой стороны и все равно. Я лежал с голыми яйцами и смотрел в вечереющее небо. Не знаю, сколько я пролежал так; может быть, я заснул. Потом, когда я смог встать, Китти рядом не было.
Стемнело; вокруг галдели веселые голоса, смешиваясь с треньканьем десятков гитар, варганов и табла, и мелькали языки огней. Хиппи тусовались и жгли костры, забыв про нас.
Я знал, что мне нужно найти Китти. Никаких мыслей во мне не было, кроме этой. Поднявшись, я даже не сразу вспомнил про голый хуй и минут пять пробродил со спущенными штанами. Наконец я догадался заглянуть в фургон.
Она была там.
— Китти?
— Да.
Голос ее стал ниже на октаву и дрожал, как после плача.
— Привет, – сказал я, не зная, что сказать.
— Привет.
— Мне было очень-очень хорошо, – сообщил ей я.
— Правда?
— Правда. – Я вдруг сообразил, что это действительно правда, чистая правда, и сразу выплыл из ступора: – Ты потрясающая, Китти. Ты меня так… мне… мне еще никогда так ни с кем не было.
Это, пожалуй, тоже была чистая правда.
— Да? – Голос Китти изменился. Она подобрала босую ножку, вытянутую по фургону, и я понял, что это знак – «иди сюда».
Внутри щекотнуло; пробравшись в конец фургона, я устроился рядышком – и Китти сразу прижалась ко мне. Она по-прежнему была голой.
Я не ожидал такой непосредственности. Китти жалась ко мне благодарно и требовательно, как ласковый ребенок. Я стал гладить ее по бархатному телу, как зверя, и шептать:
— Ты потрясающая, Китти. Ты так возбудила меня… подарила такое… Ты самая лучшая, Китти, самая-самая сексуальная, самая красивая…
— Не, – пискнула она. – Ви красивей меня. У нее грива, сиськи…
— У тебя лучшие в мире сиськи, – уверенно заявил я, нащупывая тугой орешек. Он снова был горячим и набухшим, как почка. – И лучшая в мире грива. Ты одуванчик. Маленький босоногий одуванчик. Твои босые ножки растут прямо из земли. Ты травка, нежная пушистая травка, – шептал я, сходя с ума.
Китти громко, благодарно дышала и целовала мне шею. Ее детская ласковость драла кровь сильней дюжины голых гурий, и я расстегнул джинсы.
— Китти, котеночек, маленький мой, – бормотал я, взгромождаясь на нее. Китти послушно раздвинула ножки – и я сразу вплыл в нее, влипнув яйцами в липкий бутон. „Не выкончалась вся…”, вспомнилось мне, и теперь я не только молотил ее хуем, но и массировал ей пизду, надрачивая клитор, и высасывал губами орешки – то один, то другой.
Китти завелась за полминуты – и вскоре металась подо мной по фанерному настилу фургона, набивая синяки на попе. „Потерпи, Китти, маленькая моя, потерпи, сейчас, сейчас…” – бормотал я, протирая ей пизду до дыр, и Китти все сильней гнулась ко мне и глотала воздух…
Вдруг фургон огласился утробным хрипом.
Я снова НЕ УСПЕЛ – и снова заливал блаженством потроха, стянутые сладкой судорогой. Мы разделили крик на двоих, спаялись, слепились в единый ком орущего счастья, и это было так хорошо, что невозможно ни описать, ни даже представить…
***
Проснувшись утром, я ощутил Китти, крепко спавшую на мне. Ручки-ножки ее оплели меня, как лианы, и я чувствовал, как твердеющий хуй распирает мякоть ее нутра. Засыпая, мы даже не разлепились.
Рядом храпели Ви с Тесаком, тоже голые, и тоже в обнимку.
„Однако”, подумал я. Тело болело, будто всю ночь его мяли и колотили. Китти сопела так сладко, что я не посмел будить ее, хоть и смертно хотелось ебаться, и хуй уже натягивал ее пизденку.
Тихонько мяукнув во сне, Китти поерзала бедрами и затихла.
В голове было чисто и пусто, как у новорожденного. „Мы что, еблись снова?”, думал я, – и вдруг вспомнил нашу ночную беседу:
— …Почему ты с ними? С Тесаком и Ви? Кто они тебе?
— Ви – моя сестричка, Тесак ее парень. Она сбежала с ним из дому, и они взяли меня с собой. Я напросилась, я умоляла их…
— Зачем?
— Ну… Дома у нас паршиво. Джералд придурок, не разрешал ни ночью гулять, ни песни, ничего…
— Джералд?
— Ну да, опекун наш. Папа-мама поумирали… Я их лет пять только застала, или шесть… Я ведь приемная, понимаешь, Ви не родная мне. Ну, как родная, конечно, но вообще я с десяти лет у них. А раньше в приюте была…
— А что опекун? То есть Джералд?
— Джералд дебил. Он мамин брат, двоюродный, по-моему. Представляешь, он…
Голая Китти, доверчиво прижавшись ко мне, жаловалась, как Джералд не разрешал ей ходить босиком, заводить животных, носить шорты, встречаться с мальчиками, красить ногти и петь песни про любовь, и ее голос звенел от давнишних обид.
— А у тебя, что… было много мальчиков?
— Ну да. То есть нет. То есть… Ты ведь спрашиваешь, много ли я трахалась, да? До тебя – только восемь… девять раз. И все с Тесаком. Он меня сразу трахнул, когда мы сбежали. Они с Ви меня вдвоем трахали, так классно… Ласкали и трахали, я прямо улетала, такой кайф… И еще один раз с другим парнем, Ви отдала меня ему… И еще с одним… Раньше я думала, что… В общем, я не знала, что можно так трахаться, свободно и так… открыто… Я обожаю Ви. Очень-очень хочу быть такой, как она. Красивой, классной, и чтоб меня все так же хотели, как ее…
Китти рассказывала, как Ви целенаправленно лепила из нее шлюху, а она, Китти, старалась изо всех сил не быть обузой и поскорей стать такой же взрослой и классной, как Ви.
Я скрипел зубами; затем, не выдержав, притянул Китти к себе и залепил ей рот поцелуем. Она умолкла на полуслове…
Отдышавшись Китти восхищенно спросила меня:
— Вот это да!.. Офигеть просто! Где ты научился так здоровски целоваться?
„Рассказать? Или не надо?”, думал я. После таких оргазмов не могло быть никаких тайн, и поэтому я рассказал про свою сестру Кайли, родную мою сестричку – как мы спали в одной комнате и перед сном играли в Нашу Игру: ложились рядышком, слеплялись ртами и дышали друг другу в лица.
Очень скоро приходило удивительное чувство умиления; оно росло, накалялось, и мы начинали нежно щупаться губами, выплескивая нежность, которая закипала и захлестывала, заливала нас горячей лавиной… Тогда в ход шли языки. Они проникали в пещерки ртов и вылизывали их до самых недр, сплетаясь в пульсирующий узелок…
Очень скоро мы поняли, что умиление будет жарче и ослепительней, если раздеться догола и прижаться друг к другу. Мы знали, что это нельзя, – но три раза не выдержали, и три раза я почти трахнул Кайли, сестричку Кайли, горящую от моих ласк… Я заливал спермой самый краешек ее пизды, входя на полдюйма и замирая, как только она шептала, что ей больно. Невыносимое блаженство, в котором я тонул, когда хуй мой расцветал фейерверком в липкой раковинке, а губы слеплялись с горячими губками Кайли, невозможно описать. Я помню его до сих пор…
Потом детство кончилось, Кайли влюбилась, вышла замуж – девственницей, как и полагается; и до сих пор мы с ней – лучшие друзья, и до сих пор я вспоминаю мою маленькую Кайли…
…По мере моего рассказа Китти маялась, распалялась, припадала ко мне с облизываниями – и, наконец, не выдержав, прильнула к моим губам. Бедра ее сами собой оседлали меня, и хуй в третий раз вплыл в ее распахнутую пизденку, так и не выкончанную до конца…
— …Ааааа!.. Ааааооуу!.. – взвыл я, потому что мой хуище вдруг вздыбился, напрягся – и лопнул в спящей Китти. – Оооу! Уууу!.. – хрипел я от блаженства, исторгнутого вскипевшими воспоминаниями.
Китти вздохнула, сжала пизду, удваивая мою муку, и подняла кудрявую головку:
— А?.. Мэйсон?
— Аоооооуууу… – стонал я, – и вдруг расхохотался.
— Ты чего? – Китти поднялась, щупая своей мякотью моего бойца.
Но я продолжал хохотать: кудрявая мордашка Китти была и так зверски умилительна, а оттого, что я в поцелуе слизал ей кошачьи усики, она превратилась в забавного мурзилку – ни дать ни взять котенок, который ткнулся носом в сажу.
***
Новый день казался невозможным сном. Мне мерещилось, что я вернулся в детство, и моя маленькая Кайли снова со мной – такая, какой была ТОГДА, …надцать лет назад. Несколько раз я, забывшись, едва не назвал Китти «Кайли», но вовремя прикусывал язык.
Китти носилась по лугам, кувыркалась, визжала солнцу, ходила на руках, плела венки, украшалась травяными и цветочными гирляндами до ушей, и я делал все то же самое, с каждой минутой высвобождаясь из скорлупы своих тридцати с гаком. Мы бегали босиком друг за дружкой, и это было непривычно, колко и здорово; я догонял ее, валил и целовал, почти не запыхавшись, хоть в городе от такой пробежки свалился бы замертво. Я ловил ее за ноги и облизывал нежные пальчики ступней, горькие от травяного сока, а она визжала и ныла от щекотки. Она потеряла всякий стыд: сбросила пропотевший топик и ходила гологрудая, мочилась у меня на глазах и требовала, чтобы я показал ей то же самое, – и я показывал, обмочив ей ноги, а она визжала и дралась, и потом требовала, чтобы я мыл ей с мылом ноги в речке, – и я мыл, намылив ей каждую складочку между пальчиков и розовые пятки. Китти визжала и плюхала ладошками по воде. Разумеется, мы купались голышом.
Потом она окончательно потеряла свои тряпки, и пришлось идти к фургону без всего. Нас тут же стопорнули рисоваться, и Китти подставила свои орешки и свою пизду, мохнатую и мокрую, как нутрия, и четыре человека, включая меня, исписали ее тотемами. В конце кто-то вылил ей на макушку банку голубой краски, растер по всей шевелюре, и Китти превратилась в василек. Тут же ее тело обрисовали побегами и цветами, на руки-ноги повязали венки и траву, на шею – ивовый прут, как ошейник, и Китти стала травяным чудом-юдом, водяной ведьмой, индейским живым деревом. Я поводил ее, как медведя, по лагерю, выкрашенную и дурашливую, – и потом мы снова побежали к реке и плюхнулись из солнечного рая в ледяной, сгорев и родившись заново.
Наплескавшись, мы забрались в укромный уголок, за излучину, поросшую ивняком, – и там я трахал Китти, мокрую, дрожащую от холода и ласк. Я поддевал ее хуем, как крюком, а она стояла, раскорячившись, на корнях, и цеплялась руками за ветки. Кончать она не захотела и, когда я излился в нее, лизнула меня и полезла в иловую отмель. Там была грязь, плотная, лиловая и жуткая, как ад. Влипнув в нее по пизду, Китти забарахталась, заплюхалась и вымазалась с ног до головы.
Я влез туда же, и за минуту мы превратились в лиловых чертей. Такого отчаянного поросячьего счастья я не знал никогда, даже в детстве. Это была последняя капля вседозволенности, кинувшая нас в первобытное зверство, когда не стесняешься никого и ничего. К дозволенности любить, ходить голышом и трахаться на людях добавилась дозволенность пачкаться, как свиньи, и мы вымокли в грязи до последнего волоска, пропитались ею до печенок и сами стали комьями грязи, хрюкающими от смеха. Грязь одуряюще пахла, скользила на нас, как чернильный гель, и мы были хрюшками, скользкими иловыми монстрами, грязными гадкими черными чертяками; мы ездили и елозили друг по другу, швырялись грязью, строили башни на голове, топили и закапывали друг друга по самые ноздри, и потом вдруг устали до радуг в глазах, и вытянулись в изнеможении, и заснули в липком месиве, взболтанном телами и ногами; а когда проснулись – грязь подсохла на нас, и оба мы были в панцырях, как настоящие бегемоты…
Китти предложила побродить в грязи по лагерю, и мы, уже изрядно обалдевшие, полезли пугать народ. После того, кое-как вымывшись, мы поползли наконец к нашим кемпингам – обжираться и упиваться в усмерть. Голод звенел в наших телах, как лихорадка. Мои тряпки каким-то чудом остались там, где я их бросил, а Киттины исчезли бесследно, и ей пришлось топать голопиздой, как Ева.
Нажравшись гамбургеров и тушенки, упившись пивом, мы расползлись, как улитки, по кемпингам, и я мгновенно утонул в сне, даже не заметив, как засыпаю.
Проснулся я под вечер. Темнело; звенели цикады, гитары и голоса – отовсюду, как в театре перед спектаклем. Помочившись, я прислушался к гулу, выделил в нем мяукающий голосок Китти и пошел на него, как зверь.
Китти сидела с большой компанией у костра. Рядом валялась забытая гитара: было не до нее – шла игра, и Китти вглядывалась в веер карт, как в волшебное зеркало. Едва кивнув мне, она бросила – „привет”, – и тут же заорала: – Я в игре!
Это было явно не мне. Внутри царапнуло; „она так увлечена игрой”, говорил я себе, „и всего-то делов… Не стоит обижаться…” Легче не стало, и я принялся разглядывать играющих. Мне предложили присоединиться, я отказался; Китти подобралась, обхватив ноги руками, набычилась и бросала острые взгляды на карты в руках противников.
— Как тебе наша котица? – вдруг подлезла Ви. – Она уже проиграла себя Джефферсону, Лесли и Битюгу, и хочет отыграться.
— Как это „проиграла себя”? – не понял я.
— Так. Будет у них секс-рабыней до конца феста. Ничего, ей только в кайф. Они классные ебыри, балдеж просто, особенно Битюг. У него дрючок еще длинней, чем у тебя.
То ли мне почудилось, то ли в голосе Ви действительно мелькнули мстительные нотки. Впрочем, мне было все равно, потому что я вдруг озяб, будто меня сунули в холодильник.
— А… а сейчас она тоже…
— Что „тоже”? Сейчас она поставила свои волосы. Проиграет – Лесли побреет ее налысо.
— Налысо?! – Я похолодел еще больше, – но тут раздались вопли. Китти закрыла руками лицо, и один из парней подскочил к ней.
— Нннееее! Нннееее! – пищала и мяукала она, – я отыграюсь! Давайте еще! Ну даваааайте!.
— Что ставишь, женщина? Волос у тебя, считай, что уже нет…
— Есть! Есть! – крикнул кто-то. – Только не на голове!
Все заржали.
— …Точно! А что скажешь, женщина? Твоя шевелюра на пизде против… твоей шевелюры на голове. Выиграешь – будешь волосатой с двух сторон. Проиграешь – побреем и там и там. Прямо здесь. Прямо сейчас. А?
Чувак косил под индейца. Китти смотрела на него сквозь растопыренные пальцы, нервно фыркнула – и кивнула:
— Играем.
Снова карты вернулись в руки, снова собрались в веера… Я сжался, как и она, думая, что она проиграет. Конечно, она проиграет. Однозначно проиграет. Продует. И что тогда?
…Конечно, она проиграла. Продула. К ней тут же подбежали, потянули с нее топик, шорты, оголили ее до пизды, а она визжала и царапалась, как настоящая кошка. Потом Лесли подошел к ней с ножом, и Китти затихла. Смочив ей голову мыльной водой, он стал скоблить ее, моментально пробрив огромную залысину. Мокрые кудряшки падали прямо в пыль. В это же время ей раскорячили ноги, бесцеремонно намылили пизду, выпяченную вверх, и заелозили по ней бритвенным станком. Вспышки костра освещали складочки голого бутона, мыльные полосы и комья сбритой шерсти.
Китти скоблили сразу с двух сторон, и она тихонько ныла, голая, лысеющая, раскоряченная в пыли. Голова ее круглела на глазах, и очень скоро Китти стала монахом с жуткими космами по бокам, а потом смешным пупсом, неузнаваемым, невозможным, нелепым… и чертовски сексуальным.
Лысина была жуткой, странной, даже уродливой, – и несмотря на это… нет, не „несмотря”, а „именно поэтому” – именно поэтому я хотел Китти, как никогда.
Я готов был сбросить джинсы, растолкать парней и въебаться в голого зверя, лысого и беспомощного, выбритого в пыли, у ночного костра… Жалость, злость и дикое желание смешались во мне в ядреный коктейль, и я едва контролировал себя.
Ее быстро выскоблили и там и тут, но не отпускали: Китти возбудилась, и народ кидал шуточки, расписывая на все лады прелести ее выпяченной пизды. Парень, который брил ее между ног, снова намылил ей хозяйство – и вдруг начал зверски дрочить его, да не так, как обычно это делают, а агрессивно, прихлопывая сверху и по бокам, будто взбивал сливки.
Китти взвыла и дернулась, но ее придержали. Она билась в руках, как пойманный зверь, – а бешеный миксер между ее ног все ускорялся, превращаясь в вибрирующее пятно. Из Китти рвались надсадные стоны, и босые ножки ее, облепленные глиной и травинками, брыкали воздух, разбрасывая комочки глины. Скоро ее выгнуло в конвульсии – и оттуда, где в нее ввинчивался миксер, хлюпающий ее соками, вдруг брызнул фонтан. Он был высокий, выше голов, и такой мощный, что обмочил сразу всех присутствующих, – даже на меня упала капля или две, а костер окатила целая гирлянда шипящих брызг.
Фонтан совпал с душераздирающим воплем Китти, в котором я ни за что не узнал бы ее голоса. Народ восторженно завизжал, заулюлюкал, захлопал и засвистел – как нам, когда мы еблись на виду у всех, только еще сильнее. Бешеный миксер замер, и парень отполз от нашлепанной пизды Китти, из которой, как из гейзера, рвались новые и новые фонтаны. Они были слабее первого и не долетали до костра. Вскоре Китти тряслась по инерции судорожными толчками, приподнимавшими ее бедра над землей, затем обмякла и вытянулась в пыли.
Грянула новая волпа хлопков и воя, и какой-то парень подошел к Китти с банкой краски и намалевал ей на лысине кошачьи ушки – впридачу к носу и усикам. Получилось отчаянно смешно, жалко и… сексуально. Народ шумно выразил одобрение. Лесли выхватил у парня кисточку и написал на черепе Китти: © Lesly, – а парень, который был бешеным миксером, написал внизу ее живота, над пиздой – © Jefferson. Зрители были в экстазе. Китти раскрыла глаза и хлопала ими, как младенец.
…Не помню, как и куда все разошлись, – помню, как я нашел за фургоном Китти, по-прежнему голую, и сходу, без слов стал целовать и облизывать ее, уродливого лысого чертика, или пупсика, или котенка, которого я хотел так, как не хотел еще никого и никогда, – а Китти послушно давала мусолить себя, и потом так же послушно дала повалить ее в траву и выебать дюжиной толчков (на большее меня не хватило), и осеменить лавиной блаженства, горького, как здешние травы. Китти была послушной: Ви приучила ее давать всем, кто ее захочет, чтобы выглядеть взрослой и сексуальной, как она, Ви…
Потом я, окончательно потеряв голову, убеждал ее бросить все и бежать со мной:
— Я увезу тебя, – бормотал я. – Они не найдут. Плюнь на все и давай со мной. Давай вместе? А?
Но Китти даже не понимала, о чем я. Она апатично смотрела на меня, дрожа мелкой дрожью, и я завел ее, как собачку, в фургон, а потом ушел бродить к реке.
Надолго меня не хватило. Вскоре я вернулся и упал дрыхнуть.
Передо мной вертелась, как навязчивая идея, лысая головка Китти, исторгая из меня новые и новые волны жестокого, жалостливого желания. С ним я и заснул.
***
Наутро все выглядело благополучно: Китти приветливо поздоровалась со мной, чмокнула меня в рот – и даже подлизнула язычком. От вчерашней апатии не осталось и следа.
Невыносимо лысая, круглая, розовая Китти была дьявольски забавна и сексуальна; она стала еще меньше похожа на обычную девочку, и еще больше – на умилительного зверька. Она стерла с себя позорные копирайты, но нарисовала заново носик, усики и ушки – по треугольному изящному ушку с каждой стороны черепа, – и плавную дугу кошачьего лба. Это было убийственно, и я сразу зверски захотел ее, но, помня о ее сегодняшнем сексуальном рабстве, старался терпеть.
Надолго меня, однако, не хватило. Чмокая ее лысинку, я ощутил щетину, терпкую, как наждак. Был добыт бритвенный крем и станок; розовый череп Китти был обмазан сверху донизу – от лба до затылка – и превратился в комок взбитых сливок.
Не знаю, почему, но эта сливочная голова, круглая и белая, как снежок, отняла у меня последний разум, и я, отшвырнув станок, затащил Китти за фургон, сдернул с нее шорты с трусами, пощупал пизду („ага! мокрющая!” – я стеснялся своей страсти и рад был убедиться, что бритье возбудило Китти, как и меня) – уселся на тот самый складной стул и напялил на себя обалдевшее тело, как в наш самый первый раз. Пизда обтекла хуй по всей длине, а я вцеловался в губки Китти, горьковатые со сна, и скользил ладонями по круглой головке, обволакивая ее кремовой сливочной лаской. Китти жмурилась и мурлыкала, выгибаясь на моем хуе, – но я не выдержал и тут же кончил, взорвавшись в ней мучительным фонтаном, мыльным и скользящим, как взбитые сливки на ее лысине. Китти хихикнула, смакуя в себе кончающий хуй, и лукаво улыбнулась мне, а я погибал, вдавливаясь в бритую пизду…
Лысая головка Китти отняла у меня всякую выдержку: достаточно было коснуться моего хуя, чтобы он забрызгал весь мир. Потом я все-таки брил ее, лопаясь вместе с ней от странной горькой нежности; а еще потом мне вдруг пришла в голову странная идея. Обмазанная белым кремом Китти-снежок, Китти-мороженое была так отчаянно хороша, что я решил увековечить этот облик. Выбрив ее и вытерев насухо, я добыл белила, широкую кисточку и густо выкрасил ей череп – так, каким он был в креме, только ровненько и гладко.
В сочетании с носом-усиками и широкими кольцами в ее ушах получилось просто убийственно, и Китти завизжала, глядя в зеркало; но это было еще не все, и я, притянув ее к себе, обписал ее сливочную головку словами „Китти-Котеночек”, „Китти-Снежок”, „Китти-Мороженое” и „Китти-Звереныш”.
Уродство вдруг обернулось умильной красотой, и ошалевшая от восторга Китти вертела головкой перед зеркалом, а потом ринулась носиться по лагерю, сверкая розовыми пятками. О своем проигрыше она, как казалось, забыла вконец. Ее лысый макияж произвел фурор, и после того я видел в разных концах земли точно такие же сливочные черепа, обписанные всякими милыми глупостями. (Чтобы ни у кого не было сомнений: патент на этот имидж – мой, и изобретатель его – я.)
Вскоре я потерял Китти из виду и принялся рассасывать горькую щекотку, саднившую во мне. Я кокетничал с голенькими девочками, обнажавшими пизды перед купанием, подключался к разрисовыванию раздетых красоток и слушал певцов, которые и в подметки не годились Китти.
Горький ком, однако, не рассасывался, а набухал и давил на горло. К вечеру он перерос в тревогу, и я принялся разыскивать Китти по всему лагерю. Я бродил полчаса или больше, и никак не мог найти ни ее, ни Вивиэн с Тесаком.
Наконец, когда я уже был готов сдаться – я вдруг увидел ее.
Она стояла на коленях, голая, с вымытым розовым черепом, и сосала хуй здоровиле, в котором я узнал вчерашнего Джефферсона. Рядом были и двое других – Лесли и Битюг, – и еще куча парней.
Преодолев холод в печенках, я двинулся к ним.
— Ребята, – сказал я, – вы же несерьезно насчет проигрыша, рабства и так далее?
Они посмотрели на меня такими же мутными взглядами, какой был у Китти вчера.
— Ребята!.. – Я что-то молол им, чувствуя, что слова отскакивают от них, как горох. Подошел Лесли и протянул мне ладонь с квадратной бумажкой. Это была марка кислоты.
Я что-то кричал ему; потом подбежал к Китти и пытался оттащить ее за руку. Помню руки на себе, опрокинутое небо, хруст в голове, черноту и мелькание перед глазами; помню свой голос – „Китти, завтра утром!..”, крики, кровь во рту, плаксивое бессилие, как в детстве, когда мне делали «темную», и наконец – лед, влажный кромешный лед, который всосался в меня со всех сторон, выпаривая дурман из тела.
Кто-то оттащил меня к реке, и я лежал на мелководье, в тени ивняка, где вода была холодной, как ваккуум.
Меня даже и не сильно побили: ничего не сломали, зубы были все на месте, а шишки болели только, если их трогать. Хорошо, что меня отлупили: кулаки выбили из меня всю дурь, а ледяная отмель вернула мне разум. Я снова был собой.
Ффффух!..
Быть собой было не слишком-то весело, но, по крайней мере, честно. Я поднялся и побрел, пошатываясь, к своему пикапу. Вокруг кипело вечернее веселье, звенели гитары, табла, варганы, бубны, и на меня не обращали внимания. По дороге я вспоминал, как вчера предлагал Китти романтический побег. Предлагал лысой, худой, плаксивой босоногой «котице», как называла ее шлюшка Ви; предлагал глупой, взбаломошной, накачанной кислотой малолетней шалаве, которая бросила школу, сбежала из дому и вешалась на шею каждому встречному, чтобы казаться взрослей и развратней, чем она есть… Сестричка Кайли…
Тьфу! Я разозлился и, проходя мимо проклятого фургона, пнул ногой складной стул. Он завалился с нежданным грохотом; из фургона выглянула гологрудая Ви, умильно зыркнула мне и спрыгнула вниз, собираясь повиснуть у меня на шее, – но я сказал – „у меня сегодня мэ” – и прошел мимо. Вдогонку грянул хохот, но мне было насрать.
Сделав маленькие и большие дела, я слопал черствый сэндвич – за свежим идти обломало, – запил его теплым, полускисшим пивом и завернулся в спальный мешок. „Завтра трогаю”, думал я, „хватит, повеселились”. Фестиваль длился еще три дня, но с меня было довольно. Я знал, что за рулем буду сонный, и надо выспаться, – и знал, что не засну. В голове мелькали обрывки мыслей, голосов и лиц, и чаще всего – сливочный колобок лысой Китти, и стыд, жгучий стыд за сопливого пацана Мэйсона с хуем вместо мозгов. Конечно же, я не засну, думал я, не засну до утра, до самой зари… и за этой мыслью не заметил, как заснул.
Подняло меня рано, на рассвете. Лагерь дрых, как убитый. И отлично, думал я, меньше шума. Выезд не загромоздили (я следил за этим), и мои любвеобильные любители кислоты засекут только рев мотора – и то, если проснутся.
Быстро и бесшумно сложив манатки, я упаковал их, морщась от солнца, вставшего над склоном, и выпрямился. Все было готово… оставалось только переступить внутри через что-то. Когда осознаешь – это сделать легче. Взглянув в последний раз на фургон, я решительно (даже чересчур, пожалуй) подошел к багажнику и сгрузил туда манатки. Захлопнув его, сел за руль, завел машину, хотел выжать газ… но нога застыла в воздухе.
На правом сиденье спал, свернувшись калачиком, лысый босоногий котенок.
Минуту или больше я пялился на нее и чего-то ждал – то ли когда она проснется, то ли когда перестанет грохотать сердце. Потом тронул ее за худенькое плечо:
— Китти… Китти!
— А?
Она подняла осоловелые глазки на меня.
— Ты как сюда попала?!
— Ммммиииэу… – сообщила мне Китти и зевнула. – Было открыто.
Ответ был вполне резонным: я не закрывал машину. Чего-чего, а воровства здесь можно было не опасаться.
— Я знаю. Я не о том. Ты… ты что здесь делаешь?
— Я с тобой.
— Что со мной?
— С тобой. – Она была сонной и говорила с трудом. – Ты едешь, верно?
— Верно. А откуда ты…
— Вчера ты сказал. И позавчера. Ты сказал: поехали со мной. Не надо с ними. Я помню. А вчера ты сказал, что завтра. То есть сегодня. То есть…
Она запуталась, жалобно глянула на меня и спросила:
— Ты хочешь? Или ты уже не…
Я уже все давно понял – и не верил. Не ей не верил, а себе и жизни. В ступоре я выжал педаль, крутанул руль, выехал на дорогу, осторожно проехал вверх по склону, вдоль бесчисленных машин и кемпингов, выбрался наверх, к трассе, проехал полмили вдоль долины…
— Они били тебя? – спросил я наконец.
— Нет. – Она помолчала. – Давай не будем об этом.
— Давай. – Я тоже помолчал. Мы проехали еще полмили. В глаза било утреннее солнце. – У тебя вещи есть?
— Вот, – она показала на заднее сиденье. Я глянул в зеркало: там были рюкзак и гитара.
— Только у меня есть одно условие, – сказал я патефонным голосом, как сержант в армии. – Даже два.
— Какое… какие?
— Первое. Больше никакой кислоты.
— Нннеееее!.. – она обиженно мяукнула. – Ну чегоооо?..
— Того. Второе…
„Идиот. Идиот. Кретин. Ты уже отъехал на милю, на полторы, на две… Придурок. Мудак. Разъебай. Пиздохуярище” – ругал я себя, и не обижался: внутри набухала густая, горячая, обжигающая радость, растекалась по жилам, вскипала в крови – и слепила мозг, как рассветное солнце, бившее в глаза.
— Китти! – вдруг крикнул я. – Китти!..
И сдавил тормоз. Пикап завизжал и остановился. Китти удивленно посмотрела на меня, – а я выскочил наружу, открыл Киттину дверь, выковырял к себе Китти, утащил ее, босоногую и обалдевшую, в кусты – и набросился там на нее, как медведь на добычу.
Я облизывал милую лысинку, уже успевшую прорасти ночной щетиной, лизал личико, щеки с ямочками и губки, горьковатые губки Китти, нежно-терпкие, как болотная ягода, и всасывался в них „так, как я умею”, и вымывал там все драгоценные уголочки, заспанные с утра… Китти сопела и всхлипывала, – а я уже раздевал ее, и укладывал на жесткую придорожную траву, и буйно ебал ее, ошалев от радости, вталкивался в нее жадно и нетерпеливо, будто боялся опоздать, и проебывал ей мякоть, туговатую со сна, вылизывая все, что успевал – детские ее персики, мгновенно набухшие, как по приказу, и ключицы, и шейку, и снова губки, горьковато-сладкие губки, сосущие меня нервно, как конфету, которую вот-вот отнимут, и носик, и лысенькую головку, и глазки…
Китти плакала и улыбалась мне, а я натягивался в ней мертвой петлей, лопался – и лился, лился, и кончал в нее, и рвался сладкой буйной смертью в горячей пизде, обтекавшей меня… Потом я отполз назад, вытянулся на траве и ткнулся в бритый лобок. „Не надо”, сказала Китти, но я давно хотел сделать это – и принялся лизать горько-соленую пизду, слизывая ядреную смесь ее соков и моей спермы… Китти кончила – нежно, несильно, по-утреннему, – а я обхватил ее гибкие ножки и мусолил их, как живых кукол, от бедер до самых кругленьких пальчиков, загорелых сверху и молочно-белых снизу. Они были соленые, юркие и царапучие, как кошачьи коготки. Китти визжала, хихикала и брыкалась… Обсосав их досыта, до оскомины во рту, я чмокнул Китти в каждую босую пяточку и подполз к ней. Она улыбалась мне, и улыбались не только губки, но и заплаканные глазки, и ямочки на щечках…
— Так какое второе условие? – хрипло спросила она.
— Ни с кем не ебаться. Кроме меня.
Я ожидал услышать очередное „нннееее!..”, но Китти надула губки:
— Мог бы и не говорить.
— Прости. Ты права.
Мы полежали в траве, бормоча друг дружке всякие глупости, а потом сели в машину и поехали на восток.
Солнце сверкало над капотом, отсвечиваясь радугой в лобовом стекле, и жгло глаза. „Конечно, она пойдет в школу, и домой придется привезти ее… когда-нибудь” – думал я, пытаясь быть скептиком. Я старался вернуть Мэйсона с ледяной отмели и отфутболить прочь мальчишку с хуем вместо мозгов: „и как долго она будет со мной? Неделю? Две? Кому она повесится на шею? Какой развлекухи затребует?”
Я долбил свой мозг скептическими мыслями – и чувствовал, что они отскакивают, как орешки, от огромной сумасшедшей радости, которая растеклась во мне сверху донизу, как моя конча в Китти. Она вскипала, отдавая иголкой в сердце, когда Китти гладила меня по плечу и по голове, или когда солнце выпрыгивало из-за дерева, освещая косыми лучами изумрудную зелень, или когда я оглядывался на Китти и видел ее лысую головку, на которой я нарисовал маркером носик, усики, ушки и кошачий лобик…
— Эгегегегей-гоооо!.. – орал я в окно.
— Эгегегей! – пищала Китти и смеялась, топая босыми пятками.
Комментарии
0